Главная » 2012»Апрель»1 » Великий пролетарский писатель Максим Горький делится впечатлениями о строительстве ДнепроГЭС
15:04
Великий пролетарский писатель Максим Горький делится впечатлениями о строительстве ДнепроГЭС
Памяти великого пролетарского писателя Алексея Максимовича Горького
И еще о важности
ДнепроГЭС.
Восстановление ДнепроГЭСа, разрушенного в Великую
Отечественную
Великий пролетарский писатель Максим Горький
делится впечатлениями о строительстве ДнепроГЭС
В 17 году, в
Петрограде, около цирка «Модерн», после митинга, собралась на улице
толпа разношёрстных людей и тоже устроила митинг. Преобладал в толпе
мелкий обыватель, оглушённый и расстроенный речами ораторов, было много
женщин — «домашней прислуги». Человек полтораста тесно сгрудились в
неуклюжее тело, а в центре его — десяток солдат, они сердито покрикивали
на одного из своих товарищей, рослого, бородатого, в железном котелке
на голове, с винтовкой за острым плечом. Лицо у него простое, очень
плоское, нос широко расплылся по щекам, синеватые глаза выпуклы.
Железный котелок, приплюснув это лицо, сделал его немножко смешным.
Правая рука — на загрязнённой и скрученной перевязи, но ладонь её
свободна, и пальцы непрерывно шевелятся на груди, почёсывая дряхлую,
вытертую шинель. Когда на него кричало
несколько голосов сразу, он молчал, прижимая левую ладонь к бороде,
закрывая рот, а когда вокруг становилось потише, он, поглаживая ладонью
приклад винтовки, говорил внятно, деловито и не
волнуясь: — Что же, я сам —
крестьянин, только вижу, что рабочие понимают свой интерес лучше
мужиков. И жалости к себе у рабочего
меньше… Растолкав солдат, к нему
продвинулась большая, краснощёкая женщина и
сказала: — Де-зер-тир ты! И все вы —
дезер-тиры!.. Он отмахнулся от неё, точно
от мухи, и продолжал тоном
размышляющего: — Мужик побунтует —
на коленки становится, прощенья просит, а рабочий в тюрьму идёт, в
Сибирь. В пятом году здесь тыщи рабочих перестреляли, а — сколько по
всей Россеи, в Сибири — счёту нет. Снова
прикрыв рот, как бы затыкая его бородою, он подождал, когда озлобленные
люди выкричались. — Я это не в
обиду сказал, а потому что рабочие-то, которые поумнее, идут за ними, за
большевиками… На него снова закричали
десятком голосов, он снова помолчал, затем, возвысив голос, упрямо
продолжал: — Это всё враньё.
Германец — тоже солдат, а солдату солдата купить
нечем… Тут кто-то согласился с
ним: — Верно… — И
насчёт большевиков — враньё. Это потому врут, что трудно понять, как
это люди, против своего интереса, советуют рабочим и крестьянству брать
власть в свои руки. Не бывало этого, оттого и непонятно, не верится, на
ихнее горе… — И — врёшь. Горе не
ихнее, а — наше! — крикнул какой-то собственник
горя. — Они говорят правильно,
действительно так выходит, что мы сами себе враги, — говорил
солдат, похлопывая ладонью по прикладу винтовки. — Вот эту
вещь, оружие, может быть, зять мой сделал, он в Туле, на ружейном
заводе. А дядя мой, может, железо для неё добыл. Вот какое дело. Теперь
глядите: может, нам из этих винтовок приказано будет по народу стрелять,
как в пятом году. А для чего? Он
выпрямился, передвинул котелок на затылок, вытер ладонью потный
лоб. — Для защиты глупости нашей,
нищеты, вот для чего. Из какого интереса три года с германцами воюем?
Понимаете вы это? Люди, — одни
ругаясь, другие молча, — отходили прочь, но он, как бы не
замечая этого, глядя прямо перед собой, говорил всё более густо и
крепко: — И выходит, что
большевики-то правильно советуют: пакость эту надо
искоренить, — безвинное пролитие крови и разор жизни. Никто,
кроме их, этого не советует, хоть все начали говорить с нами ласково. А
искоренить можем одни мы, рабочий народ. Шабаш, и — больше ничего. Надо
понять, что мы господам не прислуга, а кормильцы, и довольно
натравливать нас на свою же кровь-плоть. Тут
солдат этот начал говорить понизив голос до рычания, надвигаясь грудью
на людей, размахивая рукою. Вокруг него стало просторнее, и я спросил:
откуда он? — А тебе на что
знать? — грубо ответил он и, тяжело топнув ногою, сказал: — Я —
вот с этой самой земли, — ну? Солдат, как видишь. Был на
японской войне, вот и теперь тоже воевал, а — больше не желаю.
Разбудили, проснулся. И я тебе, господин в шляпе, прямо скажу: землю мы
обязательно в свои руки возьмём, — обязательно! И всё на ней
перестроим… — Круглая будет, как
арбуз, — насмешливо вставил другой господин, в
кепке. — Будет! — утвердил
солдат. — Горы-то
сроете? — А — что? Помешают, и горы
сроем. — Реки-то вспять
потекут? — И потекут, куда укажем.
Что смеёшься, барин? Насмехался плотненький,
круглолицый человек с чёрными усами. Солдат
схватил его за плечо, встряхнул и сказал в лицо
ему: — Дай срок, образумится народ,
он тебе, дураку, такое покажет, что в пояс
поклонишься. И, оттолкнув господина в кепке,
солдат твёрдым шагом вышел из поредевшей
толпы. Дома я записал эту сцену так, как
воспроизвожу её теперь здесь. Я берёг её, надеясь использовать в конце
книги, давно задуманной мною. Мне для конца книги очень дорог и важен
этот солдат, в котором проснулся человек — творец новой жизни, новой
истории. В моей панихиде прошлому он должен был петь басом. Если он жив,
не погиб на фронтах гражданской войны, он, вероятно, занят каким-нибудь
простеньким делом наших великих
дней. Вспомнил я о нём на Днепрострое, и три
дня, прожитые мною там, образ его неотступно сопутствовал мне, как бы
спрашивая: «Ну — что? Верно я
говорил?» Да, он говорил верно. На
Днепрострое воля и разум трудового народа изменяют фигуру и лицо земли.
Десятки и сотни рабочих, просверливая камень берегов Днепра
электрическими свёрлами, взрывают древнюю породу жидким воздухом, другие
десятки переносят, перевозят с места на место сотни тысяч кубометров
земли, землю выкусывают железные челюсти экскаваторов, она кажется
лёгким прахом под руками коллективного человека, который строит для себя
новую жизнь. Когда видишь, как смело и просто обращается с нею
обыкновенный рабочий, маленький человечек, как покорно подчиняется она
его разумной силе, — детски наивной кажется древняя сказка о
Святогоре-богатыре, который не мог одолеть «тяги земной». Эта сказка
весьма устрашала безнадёжной своей мистикой любителей пофилософствовать о
таинственных силах природы и слабости человека перед ними. Устрашались,
чтоб успокоиться. Стиснутый с обоих берегов
железными плотинами, бушует Днепр, но сердитый плеск его волн о железо и
камень не слышен в скрежете свёрл, в ударах молотов по гулкому железу, в
криках рабочих, в этом мощном звуковом «сырье». Мне кажется, что люди
скоро уже разложат это разнозвучное сырьё на ноты, гармонизируют его,
создадут героические симфонии. Стальные жала
свёрл впиваются в камень, наполняя воздух странно сухим шумом, издали
этот шум звучит, точно одновременное пение множества басовых струн
виолончели. Гулко и строго ритмически падают удары американского крана,
забивая «шпунт». Невольно вспоминаешь слова Александра Блока: «Культура
есть музыкальный ритм». «Дух музыки соединился отныне с новым движением,
идущим на смену старого». Здесь, любуясь
дерзкой работой людей, всё время вспоминаешь прошлое, и это очень
помогает правильной оценке настоящего. Среди
скал, разодранных взрывами, коренастый парень, густо напудренный пылью,
сверлит камень, действуя силою, от которой руки и плечи его непрерывно
дрожат крупной дрожью. Когда я взялся за ручки сверла, меня встряхнуло,
как маленького ребёнка, встряхнуло не только потому, что я коснулся
молниеносной силы, но и потому, что силою этой владеет
девятнадцатилетний крестьянин Смоленской губернии — человек, пред
которым, вероятно, полстолетия интереснейшей жизни и работы. Я, конечно,
завидую ему, но и рад за него. Эта радость естественна: измеряя время
не только годами моей личной жизни, я не могу забыть, что жизнь моя
началась при огне лучины и сальной свечи. А также я хорошо помню, что в
96 году, когда по улицам Нижнего Новгорода пошёл первый вагон трамвая,
такие парни, как этот, — тоже смоленские землекопы, —
стремглав разбежались прочь от «чёртовой
кареты». Дать общую картину всей работы на
Днепрострое я не в силах. Я прожил там трое суток — слишком мало для
того, чтоб достаточно ярко нарисовать картину грандиозного труда. Там
очень много такого, что я видел впервые за мою жизнь, и уже слишком
много стёрто, уничтожено того, что я видел сорок лет тому назад. Тогда я
ночевал тут на берегу Днепра против острова Хортицы, на тёплых камнях.
Вечером долго беседовал с меннонитом[27], на которого мне указали как на
человека великой мудрости. — Много
вас таких шляется по земле, — сказал мне этот мудрец, и это
было самое верное из всего, что говорил он, маленький, сухонький,
заласканный людьми до усталости и даже как будто до презрения к
ним. Думаю, что в то время ещё не был
изобретён умный и послушный американский кран, которым теперь забивают
железные «шпунты» в каменное дно бешеного Днепра. Тогда в порту Феодосии
били сваи «вручную», с копра. Тогда не существовал экскаватор, железные
пригоршни которого черпают землю и мелкий камень легко, точно воду.
Машина эта роет шлюз; ею удивительно ловко управляет чёрный, масленый
человек, вот этот — действительно мудр. Из глубокого котлована огромные
насосы выкачивают воду, круглые пасти труб переливают её в Днепр. Когда
смотришь на толстые струи воды, кажется, что не из реки, а из земли
вытягивают её жилы. Сотни людей сдирают с земли толстую каменную кожу, и
видишь эту бесплодную землю поистине в руках
людей. День на Днепрострое начинается
взрывами, они же и заканчивают день. У меня недурная зрительная память, и
мне странно видеть, как значительно, за несколько часов работы,
изменились контуры берегов. И странно знать, что камень взрывают жидким
воздухом, это не только странно, а и очень
весело. В 87 году меня в Казани судил — по
«14 правилу святого Тимофея, епископа александрийского», —
церковный — «духовный» — суд, какой-то иеромонах, священник и соборный
протоиерей Маслов. Присудили меня к
«эпитимье», не помню, в какой форме, кажется, на сорок ночей молитвы в
Феодоровском монастыре. Я отказался подчиниться постановлению суда.
Тогда иеромонах, старичок с зелёными глазами, упорно и грозно начал
доказывать мне, что я — вор, пытался украсть жизнь, принадлежащую царю,
хозяину моему земному, а душу, принадлежащую богу, отцу моему небесному,
хотел предать врагу его — сатане. Я сказал, что считаю себя
единственным законным хозяином жизни и души моей. Иеромонах
крикнул: — Молчи, безумец! Что —
дерзкие слова твои? Воздух! Закон же церкви —
камень. Видя, как воздух, сжатый до
состояния жидкости, холодный, но жгучий, точно расплавленный металл,
легко взрывает могучую, древнюю породу, я не мог не вспомнить слова
иеромонаха. На моих глазах была взорвана
огромная скала — Богатырь, если не ошибаюсь. Мы стояли в двух сотнях
шагов от неё, когда она несколько раз глухо охнула, вздрогнула,
окуталась белыми облаками; странно быстро растаяли эти облака, а скала
показалась мне шире, ниже, но общая форма не очень заметно изменилась,
только трещины стали обильнее, глубже. Я был удивлён, не заметив ни
одного, даже маленького, камешка, взброшенного на
воздух. — Это и не
требуется, — объяснил мне один из строителей,
инженер. — Зачем терять энергию бесплодно? Мы нагружаем заряд
до максимума его силы, и вся она тратится на внутреннее разрушение
породы, а на бризантное размётывающее действие взрыва не остаётся
ничего. Мне очень понравился такой экономный
метод разрушения. Было бы чудесно, если б можно было перенести его из
области техники в область социологии. А то вот мещанство, взорванное
экономически, широко разбросано «бризантным» действием взрыва и снова
весьма заметно врастает в нашу
действительность. Ночью, над рекой и далеко
по берегам вспыхивают голубые огни электрических фонарей. Днепр
заплёскивает их шёлковые отражения, но они светятся на тёмных волнах,
точно куски неба в тучах, гонимых ветром. Я стою на балконе во втором
этаже, любуясь игрою огня на воде и странными тенями в каменных рытвинах
изуродованного берега. Тени разбросаны удивительно затейливо, похожи на
клинопись и вызывают желание прочитать
их. — Весною над крышей этого дома
будет одиннадцать метров воды, — спокойно рассказывает
инженер. Молчу, соображая: дом стоит метров
на десять выше уровня
реки. — Образуется озеро до тех
двух фонарей, — видите? Вижу.
Фонари очень далеко, среди сероватых, бесплодных
холмов. — А вверх по течению — за
мост. Мост висит над рекою на высоте не
меньше двадцати метров, но мне говорят, что он тоже окажется глубоко под
водою. Очень трудно вообразить озеро такого объёма и такой глубины,
поднятое на эти холмы. Вспоминаются слова
одного из библейских пророков, который, должно быть, предвидел развитие
трудовой техники в XX веке: «На горах станут
воды». — В древности такие
грандиозные фокусы, говорят, делал бог, — замечаю я. —
Неважный был строитель, нам приходится переделывать всё по-своему,
по-новому. Затем инженер рассказывает, что
этот кружевной и точно взвешенный в воздухе мост был взорван бандитом
Махно. — Взорвали неумело,
посредине, а надо было рвать в пятке, с берега, тогда бы весь мост
рухнул в Днепр. Дикий «батько», наверное,
был бы крайне оскорблён убийственным пренебрежением, с которым говорят о
его неуменье разрушать мосты. — Мы
хотели отправить этот мост на Турксиб, но отказались от этой мысли:
разобрать и перевезти его туда стоило бы дороже, чем построить новый
там, на месте. Тёплый бархат ночи богато
расшит, украшен голубым серебром огней, в сумраке стремительно катятся
волны Днепра, река точно хочет излиться в море раньше, чем люди возьмут
её в плен и заставят работать на себя. Всё вокруг сказочно. Сказочен
голубой огонь, рождённый силою падения воды. И сказочен этот крепкий
человек рядом со мною, человек, который изменяет лицо земли, такой
внешне спокойный, но крепко уверенный в непобедимой силе знания и
труда. Он уходит отдохнуть, я тоже спускаюсь
вниз с песчаного холма, на котором стоит дом, иду по размятой дороге к
реке. Около штабеля брёвен, пригнанных плотами с верховьев Днепра, кучка
людей, человек пять. Сквозь сумрак тихим ручейком течёт мутная
речь: — Днепр — это, как говорится,
стихия, свободная сила, значит, железными перегородками её, на пути к
морю, не удержат, нет. Вот поглядим, что скажет весна,
половодье… Я знаю, что это говорит
бездействующий, сытенький старичок, очень аккуратно одетый и похожий на
дьячка. Утром он подходил ко мне и с почтительностью излишней, фальшиво
улыбаясь, спрашивал, не помню ли я казанского крендельщика Кувшинова.
Затем, в течение дня я несколько раз видел в разных местах его фигуру,
похожую на тень. Он из тех старичков, которым всё, чего они не понимают,
кажется глупым и вредным. Медленно шагая, слышу его поучающий
голосок: — Всякой реке положено
протекать в пространство, и жизнь человеческая тоже в пространство
будущего влечётся тихонько, да-а… Сильно
постарел, но всё ещё жив тот сказочный, но не очень остроумный парень,
который на свадьбе пел за упокой. Странно,
что и в наше время поистине великих задач есть молодые люди, поющие в
голос таким старичкам. При первом, общем
взгляде на работу Днепростроя, видишь, что все усилия людей направлены
на укрощение строптивой реки. Но уже скоро забывается о том, что Днепр
не укрощён, и кажется, что с ним — покончено. Уже выстроен целый городок
каменных домов, действует фабрика-кухня, школа, театр, расклеены афиши о
гастролях артиста Александрийского театра Юрьева. По широким улицам
новенького, весёлого города бегают здоровые ребята, мелькают красные
повязки комсомолок, галстуки пионеров. В
просторной, светлой столовой фабрики-кухни, в углу, за столом, накрытым
чистой белой скатертью, украшенным какими-то растениями в цветочных
горшках, сидит человек, обедает и, одновременно, читает газету. Он весь,
с головы до ног, покрыт пылью, рыжеватые волосы его тоже обильно
напудрены. Расстёгнутый ворот рубахи обнажает очень белую шею и такую же
грудь. Ест он поспешно, и хотя смотрит не в тарелку, а в сторону, в
газету, однако весьма метко попадает вилкой в куски мяса. Читая, он
улыбается, кивает головой, но вдруг, нахмурясь, наклонился ближе к листу
газеты. Две рослые уборщицы в белых платках перешёптываются, любуясь
им, — человек красивый. Вот он
сердито и машинально ткнул вилкой в тарелку, — кусок мяса
соскочил на скатерть, парень вонзил него вилку, а на скатерти осталось
пятно. Тогда парень покраснел, оглянулся и, видя, что уборщицы
улыбаются, покраснел ещё более густо, уже до плеч и, тоже улыбаясь,
виновато развёл
руками. — Сплоховал, —
сказал он уборщицам. Это, конечно, мелочь.
Но мне она понравилась. Мне кажется, что за нею скрыто новое и
правильное отношение к общественному
добру. Я слишком часто говорю о себе? Да,
это — верно. Но как же иначе? Я — свидетель
тяжбы старого с новым. Я даю показания на суде истории перед лицом
трудовой молодёжи, которая мало знает о проклятом прошлом и поэтому
нередко слишком плохо ценит настоящее, да и недостаточно знакома с
ним. Мне, разумеется, известно, что
Днепрострой посещают многочисленные экскурсии молодёжи, но я видел
людей, которые живут в десятках вёрст от этой грандиозной стройки, а не
только не посетили её, даже не имеют представления о том, для чего
затеяна эта работа и какое значение будет она иметь для
Украины. Поэзия трудовых процессов всё ещё
недостаточно глубоко чувствуется молодёжью, а пора бы уже чувствовать
её. В Союзе Социалистических Советов трудятся уже не рабы, покорно
исполняющие приказания хозяев, в Союзе работают на себя свободные люди.
Если раньше смысл труда был неясен рабочему, если раньше меньшинство
богатело, а трудовой народ оставался нищим, то ведь теперь это отношение
в корне изменилось, и всё, что делается рабочим, делается им для себя,
на завтрашний день. Но и раньше, при
условиях подневольного и нередко бессмысленного труда, рабочий всё-таки
мог и умел работать с тем пламенным наслаждением, которое называется
«пафосом творчества» и может быть выражено во всём, что делает человек:
делает ли он посуду, мебель, одежду, машины, картины, книги. Именно в
труде, и только в труде, велик человек, и чем горячей его любовь к
труду, тем более величественен сам он, тем продуктивнее, красивее его
работа. Есть поэзия «слияния с природой»,
погружения в её краски и линии, это — поэзия пассивного подчинения
данному зрением и умозрением. Она приятна, умиротворяет, и только в этом
её сомнительная ценность. Она — для покорных зрителей жизни, которые
живут в стороне от неё, где-то на берегах потока
истории. Но есть поэзия преодоления сил
природы силою воли человека, поэзия обогащения жизни разумом и
воображением, она величественна и трагична, она возбуждает волю к
деянию, это — поэзия борцов против мёртвой, окаменевшей действительности
для создателей новых форм социальной жизни, новых
идей.
Впервые напечатан в журнале «Наши достижения»,
1929, номер 3, май-июнь, под общим заглавием «По Союзу
Советов». В очерке описаны впечатления М.
Горького от посещения Днепростроя. На
Днепрострой М. Горький выехал из Харькова 11 июля 1928 года. 12 июля он
осматривал строительство днепровской плотины и выступал на митинге в
Кичкасе. Очерк печатается по тексту журнала
«Наши достижения», сверенному с рукописями и машинописными копиями
(Архив А.М.
Горького).
По Союзу
Советов Цикл
произведений, объединённых общим заглавием «По Союзу Советов»,
включает в себя пять очерков, написанных в 1928–1929 годах. В рукописях и
в материалах редакции журнала «Наши достижения» сохранились более
ранние названия цикла: «По старым местам», «По СССР», «На родине» (Архив
А.М. Горького). Впервые цикл «По Союзу
Советов» был напечатан в журнале «Наши достижения», 1929, номера 1–6,
январь-декабрь. Материалы редакции журнала
«Наши достижения» свидетельствуют о том,
что по первоначальному замыслу цикл должен был состоять из большего
количества очерков, которые предполагалось печатать также в первых пяти
номерах журнала за 1930 год. Живя в Италии,
М. Горький с горячим интересом и любовью следил за
строительством социализма в СССР, за ростом нового, советского человека.
В эти годы он вёл обширную переписку с рабочими, селькорами,
начинающими писателями, учёными, деятелями искусства, с детьми.
«Десятки, не преувеличивая скажу, сотни людей пишут мне письма,
присылают рукописи и т. д.», — сообщал М. Горький
(Архив А.М. Горького). В письмах 1927 года
М. Горький неоднократно писал о своём решении
совершить поездку по родной стране, побывать во всех местах, с жизнью
которых он был хорошо знаком до Октябрьской революции, о своём горячем
желании увидеть преображённую советским строем родную
землю. «Я — человек жадный на
людей, — писал М. Горький П.М. Керженцеву 21
марта 1927 года, — и, разумеется, по приезде на Русь работать
не стану, а
буду ходить, смотреть и говорить. И поехал бы во все места, которые
знаю: на Волгу, на Кавказ, на Украину, в Крым, на Оку, и — по всем
бывшим ямам, по ухабам. Каждый раз — а это каждый день! —
получив письмо
от какого-нибудь молодого человека, начинающего что-то понимать,
чувствуешь ожог, хочется к человеку этому бегом бежать. Какие интересные
люди, как всё у них кипит и горит! Славно!» (Архив А.М.
Горького). С поездкой М. Горького по Союзу
Советов связан замысел книги о новой
России. 10 октября 1927 года он писал в Госиздат: «Мне хочется написать
книгу о новой России. Я уже накопил для неё много интереснейшего
материала. Мне необходимо побывать — невидимым — на фабриках, в клубах, в
деревнях, в пивных, на стройках, у комсомольцев, вузовцев, в школах на
уроках, в колониях для социально опасных детей, у рабкоров и селькоров,
посмотреть на женщин-делегаток, на мусульманок и т. д. и
т. д. Это —
серьёзнейшее дело. Когда я об этом думаю, у меня волосы на голове
шевелятся от волнения» (газета «Правда», 1928, номер 75 от 29
марта). 28 мая 1928 года М. Горький приехал в
Москву. В июле того же года он
отправился в длительную поездку по Союзу: побывал в Курске, Харькове, в
Куряжской колонии имени М. Горького, руководимой А.С. Макаренко, на
Днепрострое, в Ялте, Симферополе, Донецком бассейне, Баку, Тбилиси,
Ереване, Сталинграде, Казани, Н. Новгороде и
Ленинграде. В 1929 году М. Горький совершил
вторую поездку. На этот раз он был в
Ленинграде, на Соловках, в Мурманске, на Волге, в совхозе «Гигант»,
Сталинграде, Астрахани, Ростове, Новом Афоне, Сухуми, Тбилиси,
Владикавказе. Впечатления от этих двух
поездок послужили материалом не только для
пяти очерков «По Союзу Советов», но и для примыкающих к циклу
произведений: «Письма к друзьям», «На краю земли», «Рассказ» и
др. Вспоминая о своих поездках по СССР, М.
Горький писал 30 января 1935
года работнице фабрики «Красная роза» И.А. Рыбаковой: «Книжка [47]
напомнила мне один из счастливейших дней моей жизни. Тогда, в
28 г., я
приехал в Союз после шестилетней жизни за границей, где наблюдал, как
линяют павлиньи перья буржуазной культуры, как загнивает мелкая и
крупная буржуазия, растрёпанная войной. Видел учёных профессоров,
которые служили кондукторами трамваев, интеллигентов, которые, стоя на
улицах, молча протягивали руки за милостыней, видел, как в Германии
голодали рабочие, как много малолетних дочерей пролетариата стали
проститутками, и видел тысячи «детей военного времени»: золотушных,
параличных, рахитиков, полуслепых, нервно больных. Когда своими глазами
видишь всё это, — так особенно ясной становится преступность и
недопустимость власти буржуазии над рабочим
классом. О том, что делается у нас в Союзе,
я, конечно, знал по газетам, по
рассказам товарищей, приезжавших из Союза. Но вот возвратился в Москву,
увидел, что сделано за шесть лет пролетариатом-диктатором в бывшей
царской России. Это, разумеется, глубоко взволновало меня, зажгло в
сердце неугасимую радость и гордость силою, талантливостью людей родины.
И когда, в Большом театре, мы с вами целовались, я, товарищ Ирина,
целовал не только вас, а тысячи героинь труда. Потом я съездил на
Днепрострой, в сальский совхоз «Гигант», в Тифлис, Эривань, Баку, в
Сталинград, Казань, Нижний, заглянул почти всюду, где бывал раньше, и
даже в Мурманск, в Соловки, где никогда не был, — посмотрел на
гигантскую работу пролетариата Союза Советов, мудро руководимого партией
его, и вот с той поры счастливо живу той энергией, которая непрерывно,
изо дня в день, обогащает Союз Социалистических Республик и учит
пролетариат всех стран, что надобно делать, как надо перестраивать
жизнь» (Архив А.М. Горького). Цикл очерков
«По Союзу Советов» в собрания сочинений не
включался.