Меню сайта
Поиск
Книжная полка.
Категории раздела
Коммунизм [1132]
Капитализм [179]
Война [503]
В мире науки [95]
Теория [910]
Политическая экономия [73]
Анти-фа [79]
История [616]
Атеизм [48]
Классовая борьба [412]
Империализм [220]
Культура [1345]
История гражданской войны в СССР [257]
ИСТОРИЯ ВСЕСОЮЗНОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ (большевиков). КРАТКИЙ КУРС [83]
СЪЕЗДЫ ВСЕСОЮЗНОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ (большевиков). [72]
Владыки капиталистического мира [0]
Работы Ленина [514]
Биографии [13]
Будни Борьбы [51]
В Израиле [16]
В Мире [26]
Экономический кризис [6]
Главная » 2024 » Август » 17 » А. В. Луначарский, Виктор Гюго. Творческий путь писателя. Часть 2
15:27

А. В. Луначарский, Виктор Гюго. Творческий путь писателя. Часть 2

А. В. Луначарский, Виктор Гюго. Творческий путь писателя. Часть 2

Гаврош / Gavroche (1937)

01:12:03

Отверженные (1958)

03:08:55

Человек, который смеется 1 серия

03:50:25

Человек, который смеется 2 серия


Человек, который смеется 3 серия


 

Продолжение.

Начало

По методам борьбы Гюго остается чистейшим либералом. Просвещение, убеждение — это для него единственный путь прогресса.

Надо помнить, что позиция Гюго не была исключительной для того времени. Плеханов в своей статье, посвященной утопическому социализму XIX века («История западной литературы» под редакцией Батюшкова, том II), говорит о мирных социалистах:

    «Мирное настроение большинства социалистов–утопистов представляется, на первый взгляд, странным во Франции, где еще так недавно ревела буря Великой революции и где передовые люди, казалось бы, должны были особенно дорожить революционной традицией. Но при ближайшем рассмотрении становится несомненным, что именно воспоминание о недавней революции и предрасполагало передовых идеологов, подобных Консидерану, к исканию таких средств, которые могли бы положить конец классовой борьбе. Мирное настроение этих идеологов являлось психологической реакцией против революционных увлечений 1793 года. В своем огромном большинстве французские социалисты–утописты приходили в ужас при мысли о таком обострении взаимной борьбы интересов, каким ознаменовался этот, весьма тогда хорошо памятный, год.

    Важнейшей задачей общественной мысли XIX века являлось, по мнению Сен–Симона, исследование о том, какие меры принять, «чтобы положить конец революции». В 30–х и 40–х годах его последователи старались решить ту же задачу. Разница была лишь в том, что у них речь шла уже не о революции конца XVIII столетия, а о революции 1830 года. Одним из главных доводов их в пользу социальной реформы было то соображение, что она («association», «organisation»*) остановит революцию. Призраком революции пугают они своих противников. В 1840 году Анфантен ставил сен–симонистам в заслугу то, что в 30–х годах они, при виде пролетариата, только что испробовавшего свои силы в успешном восстании против трона, кричали: «Voici les barbares» («Варвары идут»). И он с гордостью прибавляет, что и теперь, десять лет спустя, он не перестанет повторять того же крика: «Варвары идут».20

                                               * «ассоциация», «организация» (франц.). — Ред.

К своему «Наполеону Малому» Гюго за все время своего изгнания прибавил еще книгу «Кары», содержащую в себе множество сильнейших политических памфлетов в стихах. Он доходит здесь местами до поистине величественного пафоса.

За девятнадцать лет своего пребывания на островах Гюго не примирился ни на минуту с господствовавшим во Франции режимом. Неоднократно он отказывался от амнистий. Утешением ему служили не только те бичи и скорпионы, которыми он хлестал «Маленького Наполеона» и его режим в уже упомянутых памфлетах в прозе и стихах, но и вообще рост его литературного влияния, огромный размах его поэтической работы.

В области творчества стихотворного здесь на первом месте стоит грандиозная «Легенда веков». Эта колоссальная серия картин из истории культуры человечества, которая, по мнению многих французских критиков, дала впервые Франции подлинно великого поэта, равняющегося своим ростом с колоссами мировой литературы — с Данте, Гёте и т. д., — представляет собой и с общественной точки зрения изумительный памятник иллюминаторской  * радикально–либеральной публицистики.

Если я говорю в этом случае о публицистике, то этим я отнюдь не умаляю всей необычайной, мощнотрубной музыкальности, всей изумительно нарядной парчовой красочности «Легенды», почти сплошной поэтичности ее образов и ее оборотов, живущего в ней вулканического пафоса; словом, я принадлежу к тем поклонникам «Легенды веков», которые считают, что эта книга, быть может обветшавшая в некоторых отдельных своих частях, в общем представляет еще до сих пор замечательную поэтическую сокровищницу и должна быть сделана доступной для растущей пролетарской молодежи к большой пользе для культурного созревания последней. Слово «публицистика» я употребляю не в обесценивающем смысле, но я настаиваю на нем. Гюго писал эту вещь и заставлял служить весь свой грандиозный талант одной гуманитарной, скажем даже резче, — политической цели. «Легенда веков» должна служить своего рода противовесом Библии или какого–либо другого агломерата книг, лежащего в основе той или другой человеческой веры, того или другого человеческого миросозерцания.

Гюго хочет обосновать «Легендой веков» свою собственную веру и свое собственное миросозерцание, которое есть не что иное, как поднятая на очень большую высоту вера развернутого в ярких образах миросозерцания радикально мыслящего мещанина.

Ведь тогда переживалось время, когда мелкая буржуазия отнюдь не отказалась еще от своего идеализма, когда она еще носится с воспоминаниями о революции, когда лозунги о братстве, равенстве и свободе сладостно звучат в ее ушах. Но, с другой стороны, мы имеем перед собой даже передовые прослойки мелкой буржуазии, отказывающиеся от настоящей политической борьбы с оружием в руках, во всех тех случаях, когда она обостряется до решающих моментов. Конечно, не Ледрю–Лоренам и не Луи Бланам было вести подобную борьбу, а та, которую вели крайние из крайних, бланкисты, оканчивалась настолько часто неудачами и самим заговорщикам политика их была настолько очевидно мало победоносной, что главная колонна передового мещанства устремилась именно по пути безудержной, отчасти, пожалуй, подогретой веры в мировой прогресс, заявляя всегда и всюду неизбежность победы света над тьмой, существование великой лестницы, которая через века ведет человечество к благу, и необходимость со всей силой и в то же время с надлежащим терпением участвовать в процессе мирной эволюции, которая в конце концов даст торжество духу. Таковы были идеи, настроения, которые давали отдушину как перед лицом огромной неудовлетворенности реальной экономической и политической ситуаций, так и перед лицом всеми смутно осознаваемого бессилия своего. Именно утешить в печальной действительности себя и свою никчемную паству, замаскировать это чувство внутреннего бессилия, оправдать проистекающую отсюда антиреволюционность, либеральную пассивность, — это и есть цель Гюго, и здесь образы прошлого создаются им и подвергаются режиссерской обработке, чтобы, проведя их церемониальным маршем перед читателем, внушить ему несокрушимую веру в неизбежность победы добра.

Параллельно этому другой гений мелкой буржуазии, отнюдь не желающий утешать ни себя, ни других, раз навсегда предавшийся горечи и искавший спасения только в том, чтобы самому горечь эту выразить в максимально могучей и изящной форме, — Гюстав Флобер позаимствует в своем «Искушении святого Антония» многочисленные образы прошлого и тоже проведет их перед читателем в изумительно, гениально срежиссированном марше, для того чтобы доказать противоположное, а именно: бессмыслицу человеческих исканий правды, бессмыслицу всего хода исторических событий, отсутствие каких бы то ни было надежд впереди. С этой точки зрения сравнение этих двух путей, которые и создает мелкобуржуазная интеллигенция перед лицом явно отвергающего ее времени, — чрезвычайно поучительно.

Сам Гюго отдавал себе ясный отчет в характере «Легенды веков» и писал, что он хотел именно «в циклическом произведении изобразить человечество, очертить его со всевозможных сторон: исторической, сказочной, философской, литературной, научной, — которые все соединяются в бесконечном движении к свету».21

Одновременно с «Легендой веков» созревал у Гюго самый колоссальный и самый прославленный из его романов «Несчастные» («Отверженные»).

Этот роман представляет собой в образной форме, правда пересекающейся лирикой и публицистикой, целую энциклопедию демократических и полусоциалистических представлений Гюго о современном обществе. Сам он, характеризуя свое сочинение, говорит:

    «…Я осуждаю рабство, преследую нищету, поучаю невежество, исследую болезнь, освещаю ночь, ненавижу ненависть. Таков я, и вот почему я написал «Несчастных». Эта книга, с начала до конца, и в целом и в подробностях, представляет движение от зла к добру, от несправедливого к справедливому, от ложного к истинному, от мрака к свету, от алчности к совестливости, от гнили к жизни, от скотства к долгу, от ада к небу, от ничтожества к богу. Точка отправления — материя; цель — душа. В начале — гидра, в конце — ангел».22

Роман одет в мелодраматическую форму, если можно этим сценическим определением характеризовать эпос. Все образы даны в нем в высокой потенции, в резких контрастах друг с другом. События ярки, напряженны, почти постоянно захватывают читателя своей фабульной стороной. Это — широко популярный плакат и максимально выразительная книга, не стесняющаяся отходить от сероватых тонов действительности, не стесняющаяся довольно частых уклонов в область маловероятного или даже — совсем невероятного (никогда, однако, не мистически–фантастического, не сверхъестественного), конечно, увлекла Гюго сама по себе, как фантаста, как лирика, которого внутренние душевные волнения легче всего изливались в видениях и кошмарах эпического характера. Но — и это не менее важно — они были для него также носителями или оформляющим центром для определенного мира идей и гражданских эмоций.

Весь роман, как и каждая его строчка продиктованы желанием доказать свое миросозерцание, сплотить вокруг своего знамени тех, кто мыслит приблизительно так, как мыслит Гюго, склонить тех, кто колеблется, нанести полемические удары вверх, классу господствующих, который кажется Гюго достаточно бессмысленным, жестоким и себялюбивым, и куда–то вниз, влево, против крайних революционных тенденций.

Гигантская эпопея эта имеет, таким образом, характер художественного памфлета, художественного воззвания, лирической проповеди в образах. Гюго проявил огромное искусство в деле соединения беллетристической убедительности с прочно проведенными тенденциями.

Роман, конечно, тенденциозен в самом точном смысле этого слова, то есть факты и типы подобраны, подогнаны, стилизованы для доказательства определенных проповеднических политико–социальных положений. Но Гюго вооружается и красками реализма, — поскольку реализм носит в себе огромный заряд убедительности, — и арсеналом гипербол, преувеличенных контрастов, карикатур, романтической раскаленности, для того чтобы усугублять эту убедительность.

Другое дело, что в иные времена, иные классы будут верить только убедительности чистого реализма и будут склоняться к идеалу с начала до конца абсолютного правдоподобного романа, к художественному документу. Для времени Гюго и для его класса, поставленного, как мы уже выше сказали, в положение довольно безвыходное, чистый реализм не мог казаться достаточно убедительным и не мог дать того заряда энергии и оптимизма, которые Гюго старался сохранить в себе и которым он хотел обогатить других.

Эффект романа был неимоверный. Гигантские слои мелкой буржуазии, от мелкого городского плебса до интеллигенции, подчас самой утонченной, были захвачены этим произведением. Вот что пишет об этом Эсколье в своей яркой, хотя и не лишенной крупных недостатков, биографии: «Славная жизнь Виктора Гюго»:

    «15 мая 1862 года в шесть часов утра парижская толпа переполнила улицу Сены. Книжная лавка Паньера была взята приступом. Это читатели хлынули, чтобы поскорее захватить вторую и третью часть романа «Отверженные». В один день было распродано пятьдесят тысяч томов. Не только Париж, не только Франция жили в это время одной жизнью с Фантиной и Жаном Вальжаном, Мариусом и Козеттой, — жители всего земного шара провозглашали тогда Виктора Гюго художником мира. В те дни и ночи «Отверженных» читали портье в своих ложах и царствующая фамилия в своем дворце. А назавтра и на вечность Англия, Америка, Италия, Испания, Германия, Россия, так же как Франция, будут зачитываться гениальной народной эпопеей.

    Слава автора переполнила континенты. Как бы символом этого было то письмо, которое получено было Гюго с адресом: «Виктору Гюго. Океан».

    Пророк Гернсея вещал оттуда, словно с горы Синая. Он позволяет себе отныне властно вмешиваться в происшествия. Он требует у Женевы уничтожения смертной казни. Он направляет процесс Джона Брауна и переписывается с Линкольном, с Гарибальди, обращается к итальянцам с воззванием подняться всенародно на завоевание своей свободы. Он выступает агентом Польши. Он бросает англичанам обвинение в порабощении Ирландии. Он председательствует в Лозанне на первом конгрессе мира, который называет первым наброском Соединенных Штатов Европы. Он касается едва ли не кульминационного пункта всей своей громкой и яркой жизни».23

Эту власть над умами давало Гюго не какое–либо официальное положение, а исключительно его положение высокого писателя, автора «Отверженных».

И все же плодотворнейшие девятнадцать лет изгнания Гюго этим не ограничиваются. Он задумывает гигантскую трилогию, чисто политическую по самой своей идее. Первая часть должна была низложить перед общественным мнением аристократию, вторая должна была ударить по самым основам монархии, третья должна была провозгласить республиканские истины.

Можно считать, что позднее написанный «Девяносто третий год» выполнил третью часть трилогии. Вторая никогда не была написана, первая же часть появилась в Гернсее, в виде грандиозного романа «Человек, который смеется». Роман не разочаровал читателей Гюго и еще прибавил славы к тому, что уже было завоевано им и казалось непревосходимым.

В это время разразилась франко–прусская война. Заклятый враг Гюго — Наполеон III был свергнут. Гюго вернулся в Париж и был встречен там невероятным ликованием, взрывом какого–то обожания.

В этом осажденном Париже Гюго вел себя мужественно. Некоторым представлением о том, как он старался шутками разогнать и свою тоску, и тоску окружающих, могут служить его тогдашние малоизвестные эпиграммы. Так, пригласив одну даму к себе на обед, он после отказа шутливо пишет:

    Когда бы вы пришли, прекрасное виденье,

    Вы небывалый стол нашли бы у меня:

    Пегаса б я убил, и всем на удивленье

    Я угостил бы вас, мой друг, крылом коня.

 

Другое его стихотворение еще более исполнено своеобразного «висельного юмора»:

 

    Я родине не завещаю праха,

    Прошу меня в бифштексы превратить.

    Мадам, к столу. И кушайте без страха.

    Узнайте, скоро ли могу я нежным быть.

 

Однако, когда Коммуна явилась естественным концом страданий осажденного Парижа, когда пролетариат протянул руку к власти, Гюго совершенно растерялся. Чем дальше, тем более враждебное отношение занимал он к этим людям, которые в течение всей его прежней жизни внушали ему крайние опасения, идя против его убеждений собственника и эволюциониста.

Надо сказать, однако, что после разгрома Коммуны Гюго высказал самое благородное сочувствие ее жертвам. Известен даже случай, когда его спровоцировали, подослав к нему в Брюсселе, куда он временно переселился, лицо, назвавшее себя генералом Домбровским, и потом, после оказания ему приема, подвергнули дом Гюго настоящей осаде с бомбардировкой камнями.

Буржуазия долго не могла забыть Гюго даже отнюдь не боевого проявления его симпатии к Коммуне, симпатии чисто гуманитарной и высказанной только к жертвам Коммуны после ее разгрома. В первое время после возвращения Гюго на лоно Франции, сделавшейся уже Третьей республикой, его проваливают на выборах.

Именно под влиянием своих глубоких внутренних переживаний вокруг идей Коммуны Гюго пишет свой политический роман «Девяносто третий год». Здесь дана наиболее яркая формула политической и полусоциалистической программы Гюго. Она выражена в основной троице романа: Лантенаке, Симурдене и Говене.

Гюго старается, как это присуще мелкобуржуазному пророку, держаться внешним образом выше партий, старается в каждой из них усмотреть наиболее героическое, говорящее за нее. Этот прием к тому же кажется Гюго, умевшему чрезвычайно чутко выбирать свои мотивы убедительности, очень выгодным. Он подкупает всякого читателя. Он скрывает присущую на самом деле роману определенную и очень решительную тенденцию.

Конечно, Гюго осуждает Лантенака. Это не мешает Лантенаку быть по–своему прекрасным в своей решимости, последовательности, непреклонной гордости, в своем своеобразном героизме.

Между Симурденом и Говеном идет напряженная борьба, особенно близко интересующая Гюго. Гюго хочет сказать, что по отношению к капиталистическим классам, по отношению к старому миру, по отношению к монархии революция была права, что без пролития крови, пожалуй даже без террора, невозможно было сделать дела освобождения нового общества из цепей старого. Но вместе с тем республика насилия и гражданской войны кажется Гюго, в лучшем случае, героически оправданным явлением переходного момента. Она не права, когда свою боевую напряженность старается провозгласить основной этической силой человека.

Говен — искренний, преданный республиканец, готовый каждую минуту отдать за свою республику кровь, — вместе с тем ярый гуманист. Для него законы любви, соединяющие людей между собой, законы братства, даже в самом разгаре революционной борьбы, уживаются с его убеждениями республиканского солдата. А если они не уживаются, если произойдет трагический конфликт между симурденовскими началами, для него в высокой степени священными, и волнениями его собственной гуманистической совести, то он все–таки пойдет согласно императиву этой последней и беспечально отдаст свою жизнь ради незапятнанности этой своей совести и торжества в ней начал «добра».

Так в этом замечательном романе Гюго старается наметить путь той самой абстрактной морали, которая так часто расслабляла отдельных людей и целые группы в боевые времена. Я уверен, что Ромен Роллан и иже с ним еще и сейчас должны со слезами на глазах читать этот роман, как свое евангелие. И разве не замечательно, что Ромен Роллан в своих революционных писаниях чрезвычайно близко подходит к образам Гюго. На них лежит как бы печать той манеры соприкосновения с революцией, которая освящена авторитетом Гюго. Правда, этот гюгогианский уклон не помешал Роллану выйти, хотя и со значительным опозданием, на прямой революционный путь. Но тут основным, определяющим моментом являлось время. Р. Роллан с самого начала проще, реалистичнее Гюго, да и Октябрьская революция не чета даже Коммуне.

Тов. Нусинов, посвятивший интереснейший этюд роману «Девяносто третий год», отмечает в нем как черты несомненной стилизации, черты гиперболы и насыщенности, роскошной риторики, направленной к тому, чтобы «уговорить» читателя, так и элементы претендующей на научную точность описания сугубо реалистической прозы.24

Мне кажется, что основным объяснением этого приема должно служить именно желание Гюго выдать разгоряченные плоды своего воображения, которые он скомбинировал в агитплакаты, за подлинную действительность, вставив их в рамки топографии, экономических и историко–политических экскурсов, которые должны заставить читателя думать, что писатель говорит чистейшую правду, на основании изучения фактов.

Возвращение Гюго в Париж после кратковременного пребывания его в Бельгии было новым его апофеозом. Почти вся нация без исключения и огромные прослойки европейского общественного мнения превознесли Гюго выше всех других писателей, и вряд ли кто–нибудь мог в такой мере считать себя подлинным царем современной ему литературы.

Гюго и сам всерьез считал себя пророком и вождем всего прогрессивного человечества'. Он прозрачно намекал иногда — со слабостью, простительной в его положении, — на то, что он уже вышел за пределы простой человечности и является в некотором смысле полубогом.

В своей книге «Искусство быть дедушкой» он в очаровательных стихах воспевает своеобразные прелести старчества; но в эти последние годы своей долгой жизни он занимается не только искусством быть дедушкой, но и искусством быть богом. Он принимает почести, судит с высоты своего величия, окружает себя небесными облаками, из–за которых он не совсем ясно видит контуры земных предметов. Все это производит в его крепкой голове, украшенной жесткими сединами, некоторое постоянное головокружение самовлюбленности.

Старый Гюго представляет собой почти трогательное смешение величия и несколько забавной наивности. Разве не характерно, что Гюго предполагал возможность переименования Парижа в Гюгополис.

Больше чем когда–нибудь верен он той своей программе, которую произнес в первой речи после провозглашения его академиком:

«Цивилизовать людей спокойными лучами мысли, просвечивающими их головы, — такова, милостивые государи, основная миссия и слава поэта».25

Не придавая особого значения чисто биографическим моментам жизни Гюго, мне все–таки хочется сказать здесь о Том, что семейная жизнь Гюго ознаменовалась замечательным, редким в истории, продолжавшимся почти пятьдесят лет, прочным любовным союзом его с актрисой Жюльеттой Говен (в честь ее это имя и получил герой «Девяносто третьего года»), по сцене — Друэ.

Эта очаровательная женщина отдалась Гюго душой и телом, была его вернейшей подругой во всех его перипетиях, проявляла подчас изумительную мужественность и самоотверженность и в то же время, считаясь его «любовницей», никогда, до смерти жены Гюго, не удостоилась чести быть официально у него принятой.

Жизненный роман Гюго очень интересно изложен в недавно вышедшей книжке Эсколье «Славная жизнь Виктора Гюго» и представляет известный бытовой и психологический интерес.

Самым замечательным является поражающая свежесть чувств, которую Гюго донес до седых волос, до глубокой старости. Эта непосредственная свежесть чувства полностью отражалась и в его замечательной подруге. Трогательно читать письма, которыми обменивались два старика в последние годы их жизни.

Вот, например, что пишет семидесятипятилетний Гюго своей подруге:

    «Я пишу тебе это письмо в последний день 1876 года. Ты прочтешь его в первый день 1877 года. Тебе сейчас 70 лет, мне скоро будет 75. Сквозь жизнь, бурную и взволнованную, через все тучи и тени мы пронесли нашу любовь, которой теперь исполнилась 44 года. Мы приближаемся к небу, мы все больше и больше становимся душами, сердце телесное в нас замещается мистическим сердцем из света. Я тебя обожаю, будь благословенна, моя горячо любимая».26

Когда Гюго исполнился восемьдесят один год, он пишет:

    «Какая очаровательная годовщина. Я посылаю тебе новый цветок — ему 49 лет, этот цветок называется «Я люблю тебя». Я думаю, что самому богу нравится эта новинка, ею он украсит свою вечность. Да, ты знаешь, — я люблю тебя. И я уверен, что ты счастлива, как я, вслух говорить эти весенние слова «я люблю тебя».

При всем налете несколько ребячьей мистики, к которой Гюго был склонен всю жизнь и особенно к концу ее, эти письма семидесятипятилетнего к семидесятилетней, восьмидесятилетнего к семидесятипятилетней, как и ее ответы, представляют собой какую–то огромную победу над старостью, — черта, которую стоит отметить в Гюго, как лишнее доказательство той неистощимой жизненной силы, которой обладал этот человек.

Когда Гюго исполнилось восемьдесят лет, он пережил еще один апофеоз своей жизни, превзошедший все, что имело место до сих пор, и превзойденный только поистине обожествляющими похоронами Гюго.

Вот несколько отрывков из описания этого чествования у Эсколье:

    «Гигантский радостный шум наполнил авеню Эйлау и всю площадь Триумфальной арки, захватывая и Елисейские поля.

    Чудо. В этот серый февральский день все авеню покрыто цветами, а дом великого человека буквально исчезает под букетами и венками роз.

    Цветы прислали из Ниццы в Париж, со всего Прованса, чтобы украсить ими восьмидесятилетие поэта. Целые вагоны приносили — пальмы, розы, розы.

    Париж вместе с цветами выслал Гюго обожаемых им детей. Пятьдесят тысяч мальцов шли во главе обезумевшего от восторга народа, полмиллиона взрослых кричали о своем обожании к «отцу».

    Да, это была ласка целого народа к человеку, который всю жизнь мечтал о славе…

    Как в великие часы истории Франции, когда родина призывает своих сыновей к оружию, здесь соединились люди всех классов, и все горели одним огнем. Тут были фраки и блузы, каскетки, шляпы, солдатские кепи, тут были инвалиды, старики, молодые девушки, матери, поднимавшие повыше своих детей, чтобы они могли посмотреть на «Дедушку». Не было ни одного глаза без слез, и не один только Париж присутствовал: были делегации из Лондона, Вены, Брюсселя, Будапешта, Праги и всех столиц мысли».

Гюго умер 18 мая 1885 года.

Он написал такое завещание:

    «Прошу раздать бедным 50 тысяч франков. Прошу свезти меня на кладбище на похоронных дрогах бедняков. Отказываюсь от какой бы то ни было церковной церемонии на моих похоронах. Верю в бога».

Морис Баррес, оставивший живое описание похорон Гюго, пишет:

    «Зеленые огни фонарей своим призрачным светом тоскливо освещают огромные императорские портики и отражаются на кирасах кавалерии, имеющей факелы в руках и сдерживающей толпу. Гигантские волны необъятной толпы идут от площади Согласия до этой линии испуганных лошадей в двухстах метрах от катафалка. Начинается безумие восхищения народа перед самим собой за то, что он только что сделал бога.

    Двенадцать молодых поэтов, несмотря на ужасающую погоду, как какие–то жертвы, принесенные идолу, под дуновением пронзительного ветра, держат почетный караул. Кажется, что в этом ветре проносятся всем близкие образы Квазимодо, Эрнани, Рюи Блаза, Бургравов, Монсеньера, Фантины и милого Гавроша.

    В его шуме слышится пение тысяч стихов: слова, слова, слова. Ведь вот его право на удивление человечества, вот его сила, — он был великим мастером французских слов».27

Гюго был перенесен в Пантеон и временно положен в его подземелья. Там находится его тело и до сих пор.

Подводя итоги его политической и художественной жизни, Мабильо пишет:

    «Гюго верно отражал все увлечения Франции (читай: французской мелкой буржуазии. — А. Л.). Она верила сначала в Бурбонов, она думала, что законная монархия после кровавой эпопеи Наполеона заживит ее раны. Потом, вместе со своим поэтом, она заметила, что, переменив хозяина, она потеряла славу, но не вернула себе свободу; тогда она начала через перемены лиц и конституцию искать эту свободу действия и мысли. Обещания 48–го года привели ее в энтузиазм, но она ужаснулась взрыву демагогических страстей, попробовала построить органический парламентский строй и вдруг увидела свою мечту прерванной государственным переворотом.

    Через девятнадцать лет она очнулась от своей пассивности и вновь нашла своего верного советника, который жалел ее, но не проклинал в дни своего изгнания и которого пророческую мудрость она теперь стала ценить больше, чем когда–нибудь».28

В этих словах Мабильо есть значительная доля правды. Гюго действительно был одновременно выразителем и руководителем мелкой буржуазии, составлявшей очень большую часть всего населения Франции. Его колебания действительно были типичными для этой прослойки, так же как его непрестанное движение вперед.

Сам о себе Гюго довольно рано произнес не менее верное суждение:

    «Из всех восхождений, ведущих из мрака к свету, самое благородное и самое трудное — родиться аристократом и роялистом и сделаться демократом… В этой упорной борьбе с предрассудками, воспринятыми с молоком матери, в этом медленном и тяжком восхождении от ложного к истинному, на этом тернистом пути, на котором жизнь отдельного человека и развитие его личного сознания обращаются, так сказать, в сокращенный символ всего человечества, на каждом новом шагу приходится оплачивать свое нравственное совершенствование материальной жертвой, отказываться от тех или иных выгод, отбрасывать те или иные суетные вожделения, отвергать блага и почести света, рисковать своим состоянием, своим домашним очагом, своей жизнью. Таким образом, в конце этого восхождения человек имеет право с гордостью оглянуться назад».29

На долю Гюго выпало большое счастье. Он до конца своей жизни, буквально до ее последних дней, считал себя все время идущим вперед, и притом — по верному пути.

Однако объективно это было лишь отчасти верно. Он, как и его класс, двигался в ложном направлении.

Третья республика, в которой Гюго готов был видеть базу для безболезненного осуществления его полу социалистических идеалов, оказалась одной из самых наглых форм диктатуры крупной буржуазии, и только та ветвь революционного движения, которую Гюго считал «демагогической», с постепенным влиянием пролетариата приобрела действительное значение большой дороги человечества к осуществлению самых великих планов строительства общества, справедливого и разумного.

А для этого пришлось отмести в сторону, как устаревшую бутафорию, очень многое из того, во что Гюго свято верил и созданию чего он помогал.

Продолжение следует

Источник

http://lunacharsky.newgod.su/lib/ss-tom-6/viktor-gugo-tvorceskij-put-pisatela/



Категория: Культура | Просмотров: 1192 | Добавил: lecturer | Теги: литературные памятники, наше кино, кинозал, Луначарский, пролетарская культура, театр, поэзия, культура, мировая литература, литература
Календарь Логин Счетчик Тэги
«  Август 2024  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
   1234
567891011
12131415161718
19202122232425
262728293031

Онлайн всего: 5
Гостей: 5
Пользователей: 0
наше кино кинозал история СССР Фильм литература политика Большевик буржуазная демократия война Великая Отечественная Война теория коммунизм Ленин - вождь работы Ленина Лекции Сталин СССР атеизм религия Ленин марксизм фашизм Социализм демократия история революций экономика советская культура кино классовая борьба классовая память Сталин вождь писатель боец Аркадий Гайдар учение о государстве советские фильмы научный коммунизм Ленинизм музыка мультик Карл Маркс Биография философия украина дети воспитание Коммунист Горький антикапитализм Гражданская война наука США классовая война коммунисты театр титаны революции Луначарский сатира песни молодежь комсомол профессиональные революционеры Пролетариат Великий Октябрь история Октября история Великого Октября социал-демократия поэзия рабочая борьба деятельность вождя сказки партия пролетарская революция рабочий класс Фридрих Энгельс Мультфильм документальное кино Советское кино Мао Цзэдун научный социализм рабочее движение история антифа культура империализм исторический материализм капитализм россия История гражданской войны в СССР ВКП(б) Ленин вождь Политэкономия революция диктатура пролетариата декреты советской власти пролетарская культура Маяковский критика Китайская Коммунистическая партия Сталин - вождь
Приветствую Вас Товарищ
2024