Главная » 2011»Октябрь»6 » Великий пролетарский писатель Максим Горький делится впечатлениями о строительстве ДнепроГЭС
15:59
Великий пролетарский писатель Максим Горький делится впечатлениями о строительстве ДнепроГЭС
10 октября 1932 - Торжественное открытие Днепрогэса
И еще о важности ДнепроГЭС.
Восстановление ДнепроГЭСа, разрушенного в Великую Отечественную
Великий пролетарский писатель Максим Горький делится впечатлениями о строительстве ДнепроГЭС
В 17 году, в Петрограде, около цирка «Модерн», после митинга, собралась на улице толпа разношёрстных людей и тоже устроила митинг. Преобладал в толпе мелкий обыватель, оглушённый и расстроенный речами ораторов, было много женщин — «домашней прислуги». Человек полтораста тесно сгрудились в неуклюжее тело, а в центре его — десяток солдат, они сердито покрикивали на одного из своих товарищей, рослого, бородатого, в железном котелке на голове, с винтовкой за острым плечом. Лицо у него простое, очень плоское, нос широко расплылся по щекам, синеватые глаза выпуклы. Железный котелок, приплюснув это лицо, сделал его немножко смешным. Правая рука — на загрязнённой и скрученной перевязи, но ладонь её свободна, и пальцы непрерывно шевелятся на груди, почёсывая дряхлую, вытертую шинель. Когда на него кричало несколько голосов сразу, он молчал, прижимая левую ладонь к бороде, закрывая рот, а когда вокруг становилось потише, он, поглаживая ладонью приклад винтовки, говорил внятно, деловито и не волнуясь: — Что же, я сам — крестьянин, только вижу, что рабочие понимают свой интерес лучше мужиков. И жалости к себе у рабочего меньше… Растолкав солдат, к нему продвинулась большая, краснощёкая женщина и сказала: — Де-зер-тир ты! И все вы — дезер-тиры!.. Он отмахнулся от неё, точно от мухи, и продолжал тоном размышляющего: — Мужик побунтует — на коленки становится, прощенья просит, а рабочий в тюрьму идёт, в Сибирь. В пятом году здесь тыщи рабочих перестреляли, а — сколько по всей Россеи, в Сибири — счёту нет. Снова прикрыв рот, как бы затыкая его бородою, он подождал, когда озлобленные люди выкричались. — Я это не в обиду сказал, а потому что рабочие-то, которые поумнее, идут за ними, за большевиками… На него снова закричали десятком голосов, он снова помолчал, затем, возвысив голос, упрямо продолжал: — Это всё враньё. Германец — тоже солдат, а солдату солдата купить нечем… Тут кто-то согласился с ним: — Верно… — И насчёт большевиков — враньё. Это потому врут, что трудно понять, как это люди, против своего интереса, советуют рабочим и крестьянству брать власть в свои руки. Не бывало этого, оттого и непонятно, не верится, на ихнее горе… — И — врёшь. Горе не ихнее, а — наше! — крикнул какой-то собственник горя. — Они говорят правильно, действительно так выходит, что мы сами себе враги, — говорил солдат, похлопывая ладонью по прикладу винтовки. — Вот эту вещь, оружие, может быть, зять мой сделал, он в Туле, на ружейном заводе. А дядя мой, может, железо для неё добыл. Вот какое дело. Теперь глядите: может, нам из этих винтовок приказано будет по народу стрелять, как в пятом году. А для чего? Он выпрямился, передвинул котелок на затылок, вытер ладонью потный лоб. — Для защиты глупости нашей, нищеты, вот для чего. Из какого интереса три года с германцами воюем? Понимаете вы это? Люди, — одни ругаясь, другие молча, — отходили прочь, но он, как бы не замечая этого, глядя прямо перед собой, говорил всё более густо и крепко: — И выходит, что большевики-то правильно советуют: пакость эту надо искоренить, — безвинное пролитие крови и разор жизни. Никто, кроме их, этого не советует, хоть все начали говорить с нами ласково. А искоренить можем одни мы, рабочий народ. Шабаш, и — больше ничего. Надо понять, что мы господам не прислуга, а кормильцы, и довольно натравливать нас на свою же кровь-плоть. Тут солдат этот начал говорить понизив голос до рычания, надвигаясь грудью на людей, размахивая рукою. Вокруг него стало просторнее, и я спросил: откуда он? — А тебе на что знать? — грубо ответил он и, тяжело топнув ногою, сказал: — Я — вот с этой самой земли, — ну? Солдат, как видишь. Был на японской войне, вот и теперь тоже воевал, а — больше не желаю. Разбудили, проснулся. И я тебе, господин в шляпе, прямо скажу: землю мы обязательно в свои руки возьмём, — обязательно! И всё на ней перестроим… — Круглая будет, как арбуз, — насмешливо вставил другой господин, в кепке. — Будет! — утвердил солдат. — Горы-то сроете? — А — что? Помешают, и горы сроем. — Реки-то вспять потекут? — И потекут, куда укажем. Что смеёшься, барин? Насмехался плотненький, круглолицый человек с чёрными усами. Солдат схватил его за плечо, встряхнул и сказал в лицо ему: — Дай срок, образумится народ, он тебе, дураку, такое покажет, что в пояс поклонишься. И, оттолкнув господина в кепке, солдат твёрдым шагом вышел из поредевшей толпы. Дома я записал эту сцену так, как воспроизвожу её теперь здесь. Я берёг её, надеясь использовать в конце книги, давно задуманной мною. Мне для конца книги очень дорог и важен этот солдат, в котором проснулся человек — творец новой жизни, новой истории. В моей панихиде прошлому он должен был петь басом. Если он жив, не погиб на фронтах гражданской войны, он, вероятно, занят каким-нибудь простеньким делом наших великих дней. Вспомнил я о нём на Днепрострое, и три дня, прожитые мною там, образ его неотступно сопутствовал мне, как бы спрашивая: «Ну — что? Верно я говорил?» Да, он говорил верно. На Днепрострое воля и разум трудового народа изменяют фигуру и лицо земли. Десятки и сотни рабочих, просверливая камень берегов Днепра электрическими свёрлами, взрывают древнюю породу жидким воздухом, другие десятки переносят, перевозят с места на место сотни тысяч кубометров земли, землю выкусывают железные челюсти экскаваторов, она кажется лёгким прахом под руками коллективного человека, который строит для себя новую жизнь. Когда видишь, как смело и просто обращается с нею обыкновенный рабочий, маленький человечек, как покорно подчиняется она его разумной силе, — детски наивной кажется древняя сказка о Святогоре-богатыре, который не мог одолеть «тяги земной». Эта сказка весьма устрашала безнадёжной своей мистикой любителей пофилософствовать о таинственных силах природы и слабости человека перед ними. Устрашались, чтоб успокоиться. Стиснутый с обоих берегов железными плотинами, бушует Днепр, но сердитый плеск его волн о железо и камень не слышен в скрежете свёрл, в ударах молотов по гулкому железу, в криках рабочих, в этом мощном звуковом «сырье». Мне кажется, что люди скоро уже разложат это разнозвучное сырьё на ноты, гармонизируют его, создадут героические симфонии. Стальные жала свёрл впиваются в камень, наполняя воздух странно сухим шумом, издали этот шум звучит, точно одновременное пение множества басовых струн виолончели. Гулко и строго ритмически падают удары американского крана, забивая «шпунт». Невольно вспоминаешь слова Александра Блока: «Культура есть музыкальный ритм». «Дух музыки соединился отныне с новым движением, идущим на смену старого». Здесь, любуясь дерзкой работой людей, всё время вспоминаешь прошлое, и это очень помогает правильной оценке настоящего. Среди скал, разодранных взрывами, коренастый парень, густо напудренный пылью, сверлит камень, действуя силою, от которой руки и плечи его непрерывно дрожат крупной дрожью. Когда я взялся за ручки сверла, меня встряхнуло, как маленького ребёнка, встряхнуло не только потому, что я коснулся молниеносной силы, но и потому, что силою этой владеет девятнадцатилетний крестьянин Смоленской губернии — человек, пред которым, вероятно, полстолетия интереснейшей жизни и работы. Я, конечно, завидую ему, но и рад за него. Эта радость естественна: измеряя время не только годами моей личной жизни, я не могу забыть, что жизнь моя началась при огне лучины и сальной свечи. А также я хорошо помню, что в 96 году, когда по улицам Нижнего Новгорода пошёл первый вагон трамвая, такие парни, как этот, — тоже смоленские землекопы, — стремглав разбежались прочь от «чёртовой кареты». Дать общую картину всей работы на Днепрострое я не в силах. Я прожил там трое суток — слишком мало для того, чтоб достаточно ярко нарисовать картину грандиозного труда. Там очень много такого, что я видел впервые за мою жизнь, и уже слишком много стёрто, уничтожено того, что я видел сорок лет тому назад. Тогда я ночевал тут на берегу Днепра против острова Хортицы, на тёплых камнях. Вечером долго беседовал с меннонитом[27], на которого мне указали как на человека великой мудрости. — Много вас таких шляется по земле, — сказал мне этот мудрец, и это было самое верное из всего, что говорил он, маленький, сухонький, заласканный людьми до усталости и даже как будто до презрения к ним. Думаю, что в то время ещё не был изобретён умный и послушный американский кран, которым теперь забивают железные «шпунты» в каменное дно бешеного Днепра. Тогда в порту Феодосии били сваи «вручную», с копра. Тогда не существовал экскаватор, железные пригоршни которого черпают землю и мелкий камень легко, точно воду. Машина эта роет шлюз; ею удивительно ловко управляет чёрный, масленый человек, вот этот — действительно мудр. Из глубокого котлована огромные насосы выкачивают воду, круглые пасти труб переливают её в Днепр. Когда смотришь на толстые струи воды, кажется, что не из реки, а из земли вытягивают её жилы. Сотни людей сдирают с земли толстую каменную кожу, и видишь эту бесплодную землю поистине в руках людей. День на Днепрострое начинается взрывами, они же и заканчивают день. У меня недурная зрительная память, и мне странно видеть, как значительно, за несколько часов работы, изменились контуры берегов. И странно знать, что камень взрывают жидким воздухом, это не только странно, а и очень весело. В 87 году меня в Казани судил — по «14 правилу святого Тимофея, епископа александрийского», — церковный — «духовный» — суд, какой-то иеромонах, священник и соборный протоиерей Маслов. Присудили меня к «эпитимье», не помню, в какой форме, кажется, на сорок ночей молитвы в Феодоровском монастыре. Я отказался подчиниться постановлению суда. Тогда иеромонах, старичок с зелёными глазами, упорно и грозно начал доказывать мне, что я — вор, пытался украсть жизнь, принадлежащую царю, хозяину моему земному, а душу, принадлежащую богу, отцу моему небесному, хотел предать врагу его — сатане. Я сказал, что считаю себя единственным законным хозяином жизни и души моей. Иеромонах крикнул: — Молчи, безумец! Что — дерзкие слова твои? Воздух! Закон же церкви — камень. Видя, как воздух, сжатый до состояния жидкости, холодный, но жгучий, точно расплавленный металл, легко взрывает могучую, древнюю породу, я не мог не вспомнить слова иеромонаха. На моих глазах была взорвана огромная скала — Богатырь, если не ошибаюсь. Мы стояли в двух сотнях шагов от неё, когда она несколько раз глухо охнула, вздрогнула, окуталась белыми облаками; странно быстро растаяли эти облака, а скала показалась мне шире, ниже, но общая форма не очень заметно изменилась, только трещины стали обильнее, глубже. Я был удивлён, не заметив ни одного, даже маленького, камешка, взброшенного на воздух. — Это и не требуется, — объяснил мне один из строителей, инженер. — Зачем терять энергию бесплодно? Мы нагружаем заряд до максимума его силы, и вся она тратится на внутреннее разрушение породы, а на бризантное размётывающее действие взрыва не остаётся ничего. Мне очень понравился такой экономный метод разрушения. Было бы чудесно, если б можно было перенести его из области техники в область социологии. А то вот мещанство, взорванное экономически, широко разбросано «бризантным» действием взрыва и снова весьма заметно врастает в нашу действительность. Ночью, над рекой и далеко по берегам вспыхивают голубые огни электрических фонарей. Днепр заплёскивает их шёлковые отражения, но они светятся на тёмных волнах, точно куски неба в тучах, гонимых ветром. Я стою на балконе во втором этаже, любуясь игрою огня на воде и странными тенями в каменных рытвинах изуродованного берега. Тени разбросаны удивительно затейливо, похожи на клинопись и вызывают желание прочитать их. — Весною над крышей этого дома будет одиннадцать метров воды, — спокойно рассказывает инженер. Молчу, соображая: дом стоит метров на десять выше уровня реки. — Образуется озеро до тех двух фонарей, — видите? Вижу. Фонари очень далеко, среди сероватых, бесплодных холмов. — А вверх по течению — за мост. Мост висит над рекою на высоте не меньше двадцати метров, но мне говорят, что он тоже окажется глубоко под водою. Очень трудно вообразить озеро такого объёма и такой глубины, поднятое на эти холмы. Вспоминаются слова одного из библейских пророков, который, должно быть, предвидел развитие трудовой техники в XX веке: «На горах станут воды». — В древности такие грандиозные фокусы, говорят, делал бог, — замечаю я. — Неважный был строитель, нам приходится переделывать всё по-своему, по-новому. Затем инженер рассказывает, что этот кружевной и точно взвешенный в воздухе мост был взорван бандитом Махно. — Взорвали неумело, посредине, а надо было рвать в пятке, с берега, тогда бы весь мост рухнул в Днепр. Дикий «батько», наверное, был бы крайне оскорблён убийственным пренебрежением, с которым говорят о его неуменье разрушать мосты. — Мы хотели отправить этот мост на Турксиб, но отказались от этой мысли: разобрать и перевезти его туда стоило бы дороже, чем построить новый там, на месте. Тёплый бархат ночи богато расшит, украшен голубым серебром огней, в сумраке стремительно катятся волны Днепра, река точно хочет излиться в море раньше, чем люди возьмут её в плен и заставят работать на себя. Всё вокруг сказочно. Сказочен голубой огонь, рождённый силою падения воды. И сказочен этот крепкий человек рядом со мною, человек, который изменяет лицо земли, такой внешне спокойный, но крепко уверенный в непобедимой силе знания и труда. Он уходит отдохнуть, я тоже спускаюсь вниз с песчаного холма, на котором стоит дом, иду по размятой дороге к реке. Около штабеля брёвен, пригнанных плотами с верховьев Днепра, кучка людей, человек пять. Сквозь сумрак тихим ручейком течёт мутная речь: — Днепр — это, как говорится, стихия, свободная сила, значит, железными перегородками её, на пути к морю, не удержат, нет. Вот поглядим, что скажет весна, половодье… Я знаю, что это говорит бездействующий, сытенький старичок, очень аккуратно одетый и похожий на дьячка. Утром он подходил ко мне и с почтительностью излишней, фальшиво улыбаясь, спрашивал, не помню ли я казанского крендельщика Кувшинова. Затем, в течение дня я несколько раз видел в разных местах его фигуру, похожую на тень. Он из тех старичков, которым всё, чего они не понимают, кажется глупым и вредным. Медленно шагая, слышу его поучающий голосок: — Всякой реке положено протекать в пространство, и жизнь человеческая тоже в пространство будущего влечётся тихонько, да-а… Сильно постарел, но всё ещё жив тот сказочный, но не очень остроумный парень, который на свадьбе пел за упокой. Странно, что и в наше время поистине великих задач есть молодые люди, поющие в голос таким старичкам. При первом, общем взгляде на работу Днепростроя, видишь, что все усилия людей направлены на укрощение строптивой реки. Но уже скоро забывается о том, что Днепр не укрощён, и кажется, что с ним — покончено. Уже выстроен целый городок каменных домов, действует фабрика-кухня, школа, театр, расклеены афиши о гастролях артиста Александрийского театра Юрьева. По широким улицам новенького, весёлого города бегают здоровые ребята, мелькают красные повязки комсомолок, галстуки пионеров. В просторной, светлой столовой фабрики-кухни, в углу, за столом, накрытым чистой белой скатертью, украшенным какими-то растениями в цветочных горшках, сидит человек, обедает и, одновременно, читает газету. Он весь, с головы до ног, покрыт пылью, рыжеватые волосы его тоже обильно напудрены. Расстёгнутый ворот рубахи обнажает очень белую шею и такую же грудь. Ест он поспешно, и хотя смотрит не в тарелку, а в сторону, в газету, однако весьма метко попадает вилкой в куски мяса. Читая, он улыбается, кивает головой, но вдруг, нахмурясь, наклонился ближе к листу газеты. Две рослые уборщицы в белых платках перешёптываются, любуясь им, — человек красивый. Вот он сердито и машинально ткнул вилкой в тарелку, — кусок мяса соскочил на скатерть, парень вонзил него вилку, а на скатерти осталось пятно. Тогда парень покраснел, оглянулся и, видя, что уборщицы улыбаются, покраснел ещё более густо, уже до плеч и, тоже улыбаясь, виновато развёл руками. — Сплоховал, — сказал он уборщицам. Это, конечно, мелочь. Но мне она понравилась. Мне кажется, что за нею скрыто новое и правильное отношение к общественному добру. Я слишком часто говорю о себе? Да, это — верно. Но как же иначе? Я — свидетель тяжбы старого с новым. Я даю показания на суде истории перед лицом трудовой молодёжи, которая мало знает о проклятом прошлом и поэтому нередко слишком плохо ценит настоящее, да и недостаточно знакома с ним. Мне, разумеется, известно, что Днепрострой посещают многочисленные экскурсии молодёжи, но я видел людей, которые живут в десятках вёрст от этой грандиозной стройки, а не только не посетили её, даже не имеют представления о том, для чего затеяна эта работа и какое значение будет она иметь для Украины. Поэзия трудовых процессов всё ещё недостаточно глубоко чувствуется молодёжью, а пора бы уже чувствовать её. В Союзе Социалистических Советов трудятся уже не рабы, покорно исполняющие приказания хозяев, в Союзе работают на себя свободные люди. Если раньше смысл труда был неясен рабочему, если раньше меньшинство богатело, а трудовой народ оставался нищим, то ведь теперь это отношение в корне изменилось, и всё, что делается рабочим, делается им для себя, на завтрашний день. Но и раньше, при условиях подневольного и нередко бессмысленного труда, рабочий всё-таки мог и умел работать с тем пламенным наслаждением, которое называется «пафосом творчества» и может быть выражено во всём, что делает человек: делает ли он посуду, мебель, одежду, машины, картины, книги. Именно в труде, и только в труде, велик человек, и чем горячей его любовь к труду, тем более величественен сам он, тем продуктивнее, красивее его работа. Есть поэзия «слияния с природой», погружения в её краски и линии, это — поэзия пассивного подчинения данному зрением и умозрением. Она приятна, умиротворяет, и только в этом её сомнительная ценность. Она — для покорных зрителей жизни, которые живут в стороне от неё, где-то на берегах потока истории. Но есть поэзия преодоления сил природы силою воли человека, поэзия обогащения жизни разумом и воображением, она величественна и трагична, она возбуждает волю к деянию, это — поэзия борцов против мёртвой, окаменевшей действительности для создателей новых форм социальной жизни, новых идей.
Впервые напечатан в журнале «Наши достижения», 1929, номер 3, май-июнь, под общим заглавием «По Союзу Советов». В очерке описаны впечатления М. Горького от посещения Днепростроя. На
Днепрострой М. Горький выехал из Харькова 11 июля 1928 года. 12 июля он
осматривал строительство днепровской плотины и выступал на митинге в
Кичкасе. Очерк печатается по тексту журнала «Наши достижения», сверенному с рукописями и машинописными копиями (Архив А.М. Горького).
По Союзу Советов Цикл произведений, объединённых общим заглавием «По Союзу Советов»,
включает в себя пять очерков, написанных в 1928–1929 годах. В рукописях и
в материалах редакции журнала «Наши достижения» сохранились более
ранние названия цикла: «По старым местам», «По СССР», «На родине» (Архив
А.М. Горького). Впервые цикл «По Союзу Советов» был напечатан в журнале «Наши достижения», 1929, номера 1–6, январь-декабрь. Материалы редакции журнала «Наши достижения» свидетельствуют о том,
что по первоначальному замыслу цикл должен был состоять из большего
количества очерков, которые предполагалось печатать также в первых пяти
номерах журнала за 1930 год. Живя в Италии, М. Горький с горячим интересом и любовью следил за
строительством социализма в СССР, за ростом нового, советского человека.
В эти годы он вёл обширную переписку с рабочими, селькорами,
начинающими писателями, учёными, деятелями искусства, с детьми.
«Десятки, не преувеличивая скажу, сотни людей пишут мне письма,
присылают рукописи и т. д.», — сообщал М. Горький (Архив А.М. Горького). В письмах 1927 года М. Горький неоднократно писал о своём решении
совершить поездку по родной стране, побывать во всех местах, с жизнью
которых он был хорошо знаком до Октябрьской революции, о своём горячем
желании увидеть преображённую советским строем родную землю. «Я — человек жадный на людей, — писал М. Горький П.М. Керженцеву 21
марта 1927 года, — и, разумеется, по приезде на Русь работать не стану, а
буду ходить, смотреть и говорить. И поехал бы во все места, которые
знаю: на Волгу, на Кавказ, на Украину, в Крым, на Оку, и — по всем
бывшим ямам, по ухабам. Каждый раз — а это каждый день! — получив письмо
от какого-нибудь молодого человека, начинающего что-то понимать,
чувствуешь ожог, хочется к человеку этому бегом бежать. Какие интересные
люди, как всё у них кипит и горит! Славно!» (Архив А.М. Горького). С поездкой М. Горького по Союзу Советов связан замысел книги о новой
России. 10 октября 1927 года он писал в Госиздат: «Мне хочется написать
книгу о новой России. Я уже накопил для неё много интереснейшего
материала. Мне необходимо побывать — невидимым — на фабриках, в клубах, в
деревнях, в пивных, на стройках, у комсомольцев, вузовцев, в школах на
уроках, в колониях для социально опасных детей, у рабкоров и селькоров,
посмотреть на женщин-делегаток, на мусульманок и т. д. и т. д. Это —
серьёзнейшее дело. Когда я об этом думаю, у меня волосы на голове
шевелятся от волнения» (газета «Правда», 1928, номер 75 от 29 марта). 28 мая 1928 года М. Горький приехал в Москву. В июле того же года он
отправился в длительную поездку по Союзу: побывал в Курске, Харькове, в
Куряжской колонии имени М. Горького, руководимой А.С. Макаренко, на
Днепрострое, в Ялте, Симферополе, Донецком бассейне, Баку, Тбилиси,
Ереване, Сталинграде, Казани, Н. Новгороде и Ленинграде. В 1929 году М. Горький совершил вторую поездку. На этот раз он был в
Ленинграде, на Соловках, в Мурманске, на Волге, в совхозе «Гигант»,
Сталинграде, Астрахани, Ростове, Новом Афоне, Сухуми, Тбилиси,
Владикавказе. Впечатления от этих двух поездок послужили материалом не только для
пяти очерков «По Союзу Советов», но и для примыкающих к циклу
произведений: «Письма к друзьям», «На краю земли», «Рассказ» и др. Вспоминая о своих поездках по СССР, М. Горький писал 30 января 1935
года работнице фабрики «Красная роза» И.А. Рыбаковой: «Книжка [47]
напомнила мне один из счастливейших дней моей жизни. Тогда, в 28 г., я
приехал в Союз после шестилетней жизни за границей, где наблюдал, как
линяют павлиньи перья буржуазной культуры, как загнивает мелкая и
крупная буржуазия, растрёпанная войной. Видел учёных профессоров,
которые служили кондукторами трамваев, интеллигентов, которые, стоя на
улицах, молча протягивали руки за милостыней, видел, как в Германии
голодали рабочие, как много малолетних дочерей пролетариата стали
проститутками, и видел тысячи «детей военного времени»: золотушных,
параличных, рахитиков, полуслепых, нервно больных. Когда своими глазами
видишь всё это, — так особенно ясной становится преступность и
недопустимость власти буржуазии над рабочим классом. О том, что делается у нас в Союзе, я, конечно, знал по газетам, по
рассказам товарищей, приезжавших из Союза. Но вот возвратился в Москву,
увидел, что сделано за шесть лет пролетариатом-диктатором в бывшей
царской России. Это, разумеется, глубоко взволновало меня, зажгло в
сердце неугасимую радость и гордость силою, талантливостью людей родины.
И когда, в Большом театре, мы с вами целовались, я, товарищ Ирина,
целовал не только вас, а тысячи героинь труда. Потом я съездил на
Днепрострой, в сальский совхоз «Гигант», в Тифлис, Эривань, Баку, в
Сталинград, Казань, Нижний, заглянул почти всюду, где бывал раньше, и
даже в Мурманск, в Соловки, где никогда не был, — посмотрел на
гигантскую работу пролетариата Союза Советов, мудро руководимого партией
его, и вот с той поры счастливо живу той энергией, которая непрерывно,
изо дня в день, обогащает Союз Социалистических Республик и учит
пролетариат всех стран, что надобно делать, как надо перестраивать
жизнь» (Архив А.М. Горького). Цикл очерков «По Союзу Советов» в собрания сочинений не включался.