В 17 году, в Петрограде, около цирка «Модерн», после митинга, собралась на улице толпа разношёрстных людей и тоже устроила митинг. Преобладал в толпе мелкий обыватель, оглушённый и расстроенный речами ораторов, было много женщин – «домашней прислуги». Человек полтораста тесно сгрудились в неуклюжее тело, а в центре его – десяток солдат, они сердито покрикивали на одного из своих товарищей, рослого, бородатого, в железном котелке на голове, с винтовкой за острым плечом. Лицо у него простое, очень плоское, нос широко расплылся по щекам, синеватые глаза выпуклы. Железный котелок, приплюснув это лицо, сделал его немножко смешным. Правая рука – на загрязнённой и скрученной перевязи, но ладонь её свободна, и пальцы непрерывно шевелятся на груди, почёсывая дряхлую, вытертую шинель.
Когда на него кричало несколько голосов сразу, он молчал, прижимая левую ладонь к бороде, закрывая рот, а когда вокруг становилось потише, он, поглаживая ладонью приклад винтовки, говорил внятно, деловито и не волнуясь:
– Что же, я сам – крестьянин, только вижу, что рабочие понимают свой интерес лучше мужиков. И жалости к себе у рабочего меньше…
Растолкав солдат, к нему продвинулась большая, краснощёкая женщина и сказала:
– Де-зер-тир ты! И все вы – дезер-тиры!..
Он отмахнулся от неё, точно от мухи, и продолжал тоном размышляющего:
– Мужик побунтует – на коленки становится, прощенья просит, а рабочий в тюрьму идёт, в Сибирь. В пятом году здесь тыщи рабочих перестреляли, а – сколько по всей Россеи, в Сибири – счёту нет.
Снова прикрыв рот, как бы затыкая его бородою, он подождал, когда озлобленные люди выкричались.
– Я это не в обиду сказал, а потому что рабочие-то, которые поумнее, идут за ними, за большевиками…
На него снова закричали десятком голосов, он снова помолчал, затем, возвысив голос, упрямо продолжал:
– Это всё враньё. Германец – тоже солдат, а солдату солдата купить нечем…
Тут кто-то согласился с ним:
– Верно…
– И насчёт большевиков – враньё. Это потому врут, что трудно понять, как это люди, против своего интереса, советуют рабочим и крестьянству брать власть в свои руки. Не бывало этого, оттого и непонятно, не верится, на ихнее горе…
– И – врёшь. Горе не ихнее, а – наше! – крикнул какой-то собственник горя.
– Они говорят правильно, действительно так выходит, что мы сами себе враги, – говорил солдат, похлопывая ладонью по прикладу винтовки. – Вот эту вещь, оружие, может быть, зять мой сделал, он в Туле, на ружейном заводе. А дядя мой, может, железо для неё добыл. Вот какое дело. Теперь глядите: может, нам из этих винтовок приказано будет по народу стрелять, как в пятом году. А для чего?
Он выпрямился, передвинул котелок на затылок, вытер ладонью потный лоб.
– Для защиты глупости нашей, нищеты, вот для чего. Из какого интереса три года с германцами воюем? Понимаете вы это?
Люди, – одни ругаясь, другие молча, – отходили прочь, но он, как бы не замечая этого, глядя прямо перед собой, говорил всё более густо и крепко:
– И выходит, что большевики-то правильно советуют: пакость эту надо искоренить, – безвинное пролитие крови и разор жизни. Никто, кроме их, этого не советует, хоть все начали говорить с нами ласково. А искоренить можем одни мы, рабочий народ. Шабаш, и – больше ничего. Надо понять, что мы господам не прислуга, а кормильцы, и довольно натравливать нас на свою же кровь-плоть.
Тут солдат этот начал говорить понизив голос до рычания, надвигаясь грудью на людей, размахивая рукою. Вокруг него стало просторнее, и я спросил: откуда он?
– А тебе на что знать? – грубо ответил он и, тяжело топнув ногою, сказал: – Я – вот с этой самой земли, – ну? Солдат, как видишь. Был на японской войне, вот и теперь тоже воевал, а – больше не желаю. Разбудили, проснулся. И я тебе, господин в шляпе, прямо скажу: землю мы обязательно в свои руки возьмём, – обязательно! И всё на ней перестроим…
– Круглая будет, как арбуз, – насмешливо вставил другой господин, в кепке.
– Будет! – утвердил солдат.
– Горы-то сроете?
– А – что? Помешают, и горы сроем.
– Реки-то вспять потекут?
– И потекут, куда укажем. Что смеёшься, барин?
Насмехался плотненький, круглолицый человек с чёрными усами.
Солдат схватил его за плечо, встряхнул и сказал в лицо ему:
– Дай срок, образумится народ, он тебе, дураку, такое покажет, что в пояс поклонишься.
И, оттолкнув господина в кепке, солдат твёрдым шагом вышел из поредевшей толпы.
Дома я записал эту сцену так, как воспроизвожу её теперь здесь. Я берёг её, надеясь использовать в конце книги, давно задуманной мною. Мне для конца книги очень дорог и важен этот солдат, в котором проснулся человек – творец новой жизни, новой истории. В моей панихиде прошлому он должен был петь басом. Если он жив, не погиб на фронтах гражданской войны, он, вероятно, занят каким-нибудь простеньким делом наших великих дней.
Вспомнил я о нём на Днепрострое, и три дня, прожитые мною там, образ его неотступно сопутствовал мне, как бы спрашивая:
«Ну – что? Верно я говорил?»
Да, он говорил верно. На Днепрострое воля и разум трудового народа изменяют фигуру и лицо земли. Десятки и сотни рабочих, просверливая камень берегов Днепра электрическими свёрлами, взрывают древнюю породу жидким воздухом, другие десятки переносят, перевозят с места на место сотни тысяч кубометров земли, землю выкусывают железные челюсти экскаваторов, она кажется лёгким прахом под руками коллективного человека, который строит для себя новую жизнь. Когда видишь, как смело и просто обращается с нею обыкновенный рабочий, маленький человечек, как покорно подчиняется она его разумной силе, – детски наивной кажется древняя сказка о Святогоре-богатыре, который не мог одолеть «тяги земной». Эта сказка весьма устрашала безнадёжной своей мистикой любителей пофилософствовать о таинственных силах природы и слабости человека перед ними. Устрашались, чтоб успокоиться.
Стиснутый с обоих берегов железными плотинами, бушует Днепр, но сердитый плеск его волн о железо и камень не слышен в скрежете свёрл, в ударах молотов по гулкому железу, в криках рабочих, в этом мощном звуковом «сырье». Мне кажется, что люди скоро уже разложат это разнозвучное сырьё на ноты, гармонизируют его, создадут героические симфонии.
Стальные жала свёрл впиваются в камень, наполняя воздух странно сухим шумом, издали этот шум звучит, точно одновременное пение множества басовых струн виолончели. Гулко и строго ритмически падают удары американского крана, забивая «шпунт». Невольно вспоминаешь слова Александра Блока: «Культура есть музыкальный ритм». «Дух музыки соединился отныне с новым движением, идущим на смену старого».
Здесь, любуясь дерзкой работой людей, всё время вспоминаешь прошлое, и это очень помогает правильной оценке настоящего.
Среди скал, разодранных взрывами, коренастый парень, густо напудренный пылью, сверлит камень, действуя силою, от которой руки и плечи его непрерывно дрожат крупной дрожью. Когда я взялся за ручки сверла, меня встряхнуло, как маленького ребёнка, встряхнуло не только потому, что я коснулся молниеносной силы, но и потому, что силою этой владеет девятнадцатилетний крестьянин Смоленской губернии – человек, пред которым, вероятно, полстолетия интереснейшей жизни и работы. Я, конечно, завидую ему, но и рад за него. Эта радость естественна: измеряя время не только годами моей личной жизни, я не могу забыть, что жизнь моя началась при огне лучины и сальной свечи. А также я хорошо помню, что в 96 году, когда по улицам Нижнего Новгорода пошёл первый вагон трамвая, такие парни, как этот, – тоже смоленские землекопы, – стремглав разбежались прочь от «чёртовой кареты».
Дать общую картину всей работы на Днепрострое я не в силах. Я прожил там трое суток – слишком мало для того, чтоб достаточно ярко нарисовать картину грандиозного труда. Там очень много такого, что я видел впервые за мою жизнь, и уже слишком много стёрто, уничтожено того, что я видел сорок лет тому назад. Тогда я ночевал тут на берегу Днепра против острова Хортицы, на тёплых камнях. Вечером долго беседовал с меннонитом[27], на которого мне указали как на человека великой мудрости.
– Много вас таких шляется по земле, – сказал мне этот мудрец, и это было самое верное из всего, что говорил он, маленький, сухонький, заласканный людьми до усталости и даже как будто до презрения к ним.
Думаю, что в то время ещё не был изобретён умный и послушный американский кран, которым теперь забивают железные «шпунты» в каменное дно бешеного Днепра. Тогда в порту Феодосии били сваи «вручную», с копра. Тогда не существовал экскаватор, железные пригоршни которого черпают землю и мелкий камень легко, точно воду. Машина эта роет шлюз; ею удивительно ловко управляет чёрный, масленый человек, вот этот – действительно мудр. Из глубокого котлована огромные насосы выкачивают воду, круглые пасти труб переливают её в Днепр. Когда смотришь на толстые струи воды, кажется, что не из реки, а из земли вытягивают её жилы. Сотни людей сдирают с земли толстую каменную кожу, и видишь эту бесплодную землю поистине в руках людей.
День на Днепрострое начинается взрывами, они же и заканчивают день. У меня недурная зрительная память, и мне странно видеть, как значительно, за несколько часов работы, изменились контуры берегов. И странно знать, что камень взрывают жидким воздухом, это не только странно, а и очень весело.
В 87 году меня в Казани судил – по «14 правилу святого Тимофея, епископа александрийского», – церковный – «духовный» – суд, какой-то иеромонах, священник и соборный протоиерей Маслов.
Присудили меня к «эпитимье», не помню, в какой форме, кажется, на сорок ночей молитвы в Феодоровском монастыре. Я отказался подчиниться постановлению суда. Тогда иеромонах, старичок с зелёными глазами, упорно и грозно начал доказывать мне, что я – вор, пытался украсть жизнь, принадлежащую царю, хозяину моему земному, а душу, принадлежащую богу, отцу моему небесному, хотел предать врагу его – сатане. Я сказал, что считаю себя единственным законным хозяином жизни и души моей. Иеромонах крикнул:
– Молчи, безумец! Что – дерзкие слова твои? Воздух! Закон же церкви – камень.
Видя, как воздух, сжатый до состояния жидкости, холодный, но жгучий, точно расплавленный металл, легко взрывает могучую, древнюю породу, я не мог не вспомнить слова иеромонаха.
На моих глазах была взорвана огромная скала – Богатырь, если не ошибаюсь. Мы стояли в двух сотнях шагов от неё, когда она несколько раз глухо охнула, вздрогнула, окуталась белыми облаками; странно быстро растаяли эти облака, а скала показалась мне шире, ниже, но общая форма не очень заметно изменилась, только трещины стали обильнее, глубже. Я был удивлён, не заметив ни одного, даже маленького, камешка, взброшенного на воздух.
– Это и не требуется, – объяснил мне один из строителей, инженер. – Зачем терять энергию бесплодно? Мы нагружаем заряд до максимума его силы, и вся она тратится на внутреннее разрушение породы, а на бризантное размётывающее действие взрыва не остаётся ничего.
Мне очень понравился такой экономный метод разрушения. Было бы чудесно, если б можно было перенести его из области техники в область социологии. А то вот мещанство, взорванное экономически, широко разбросано «бризантным» действием взрыва и снова весьма заметно врастает в нашу действительность.
Ночью, над рекой и далеко по берегам вспыхивают голубые огни электрических фонарей. Днепр заплёскивает их шёлковые отражения, но они светятся на тёмных волнах, точно куски неба в тучах, гонимых ветром. Я стою на балконе во втором этаже, любуясь игрою огня на воде и странными тенями в каменных рытвинах изуродованного берега. Тени разбросаны удивительно затейливо, похожи на клинопись и вызывают желание прочитать их.
– Весною над крышей этого дома будет одиннадцать метров воды, – спокойно рассказывает инженер.
Молчу, соображая: дом стоит метров на десять выше уровня реки.
– Образуется озеро до тех двух фонарей, – видите?
Вижу. Фонари очень далеко, среди сероватых, бесплодных холмов.
– А вверх по течению – за мост.
Мост висит над рекою на высоте не меньше двадцати метров, но мне говорят, что он тоже окажется глубоко под водою. Очень трудно вообразить озеро такого объёма и такой глубины, поднятое на эти холмы.
Вспоминаются слова одного из библейских пророков, который, должно быть, предвидел развитие трудовой техники в XX веке: «На горах станут воды».
– В древности такие грандиозные фокусы, говорят, делал бог, – замечаю я. – Неважный был строитель, нам приходится переделывать всё по-своему, по-новому.
Затем инженер рассказывает, что этот кружевной и точно взвешенный в воздухе мост был взорван бандитом Махно.
– Взорвали неумело, посредине, а надо было рвать в пятке, с берега, тогда бы весь мост рухнул в Днепр.
Читать далее
Из
М., ГИХЛ, 1953
Том 17.
Горький Максим - Полное собрание сочинений в тридцати томах
|